А Дон – всё Дон
Файл-РФ,Валентин Курбатов,27 мая 09:00
Вот уж на будущий год пятнадцать лет, как я езжу в Ясную Поляну на «Писательские встречи». И привязываясь к Владимиру Ильичу Толстому с его светом, которого хватает на всех нас, понемногу узнаю и круг самых близких его друзей, с которыми он делит дни редкого покоя, любимых им рыбалок и нет-нет выпадающей праздности.
Чаще других в рассказах об этих поездках мелькает имя Александра Шолохова. Потом мы познакомимся на бегу, но уже с чувством давнего знания.
И когда в прошлом году Александр Михайлович пригласит участников «Писательских встреч» навестить Вёшенскую, я уже был давно готов.
Хотелось «обняться» усадьбами, подкрепиться чувством единства, поглядеть «механизм» традиции. Хотелось увидеть, как высокая и словно изначально вековечная толстовская жизнь прививается к почти нынешней шолоховской, русская к советской, аристократическая к более близкой нам общностью бед и работ – разночинной.
Правда, сегодня Шолохов для нас уже будто и дальше Толстого – «плюсквамперфект», навсегда прошедшее, история, учебник, музей, всё дальше и настойчивее сталкиваемый в невозвратность, именно в историю.
Словно он и писал не живого страдающего человека, который в человеческой основе всегда тот же (у Пушкина, Толстого, Астафьева, в чьих книгах для нас капитан Миронов становился капитаном Тушиным, потом у Астафьева капитаном Щусем – каждый по своей войне и времени), а исторический тип, который обречён уходить вместе с историей и уже не отзывается нынешнему сердцу.
Поближе к станицам Казанской и Дубровской, а там и к Вёшенской пошли поля подсолнухов до горизонта.
Мы опять и опять можем страдать и радоваться с Анной Карениной и Наташей Ростовой, с Болконским и Левиным, но на Григория Мелехова и Аксинью Бог весть почему глядим только как на иллюстрацию прошедших лет, на классических, уже только книжных «персонажей» – сродни Дульсинее и Дон Кихоту…
Словно вместе с советской историей уходили и сами чувства – любовь, ревность, сомнения. Одиночество и величие советских, становящихся прошлым лет, уже не отзывались в нас, как отзывались те же чувства дореволюционных времён.
Порой казалось, что человек, дерзнувший экранизировать «Войну и мир», был бы ближе нам в чувствах, чем тот же человек, экранизирующий «Тихий Дон». Будто «Война» была жизнь, а «Дон» – пожелтевшая страница истории.
Не могу выбраться из этой мысли отчётливее, но поездка была нужна душе, чтобы что-то получше понять и определить в сердце. Да и просто увидеть эту «страницу истории». А желающих-то поехать и не нашлось – далеко. Десять часов на машине в один конец – не шутка. И я было заколебался, но в Вёшенскую с другой стороны, с Кубани уже ехали Виктор Иванович Лихоносов и Алёша Варламов в надежде встречи, и отступать было неловко.
И мы с Ильёй Ильичом Толстым поехали. Хотя знали дорогу только до Ефремова. Но слава Богу, есть атласы, да и язык ещё не вышел из употребления, как справочный инструмент.
И как же мы были царственно вознаграждены, когда мелькнул за Сосной Елец, как золотой сон из Шмелёва или Дурылина! Когда, пропустив круговую дорогу, въехали в ненаглядный Воронеж – столично-породистый, уверенный, праздничный, словно в день премьеры. А там и вся земля пошла раскидываться, разнеживаться под понемногу садящимся солнцем. Поля лились, стлались, сияли…
И не умеешь, а запоёшь, смущая шофёра: «Ах ты степь широ-о-окая», – чтобы душа не мучилась, стала вровень с этой далью и не теснилась в тебе.
Мемориальный комплекс «Усадьба М.А.Шолохова».
После нашей северной бедности, рваных луговых лоскутков (ни хлебов, ни льнов давно нет, и уже радуешься, что хоть трава кое-где косится), после сорных кустов, затягивающих последние следы советской мелиорации, эта воля, этот небесный полёт были почти счастливым страданием.
Поближе к станицам Казанской и Дубровской, а там и к Вёшенской пошли поля подсолнухов до горизонта. Спело-коричневые, они и на взгляд были как-то хлебно сытны. И было в них что-то сразу родное, домашнее. Словно и земля благодарила за добро, и мы были одно.
Нет, все слова напрасны и приблизительны. Поневоле вспомнишь, что высокий русский пейзаж ушёл из нашей прозы, что мы растеряли связь со своей землёй и небом, разом переехав в какой-то общий скучный город без единого деревца. И вот теперь перед волей и полем душа задыхалась от простора и не могла расправить слежавшиеся лёгкие.
Так, кажется даже без особой усталости, мы и долетели до Вёшенской под первыми звездами в южной скорой темноте. Александр Михайлович – внук Шолохова и сегодняшний директор – встретил нас у гостиничного «куреня». И уже спешили навстречу приехавшие раньше Виктор Иванович Лихоносов и Алёша Варламов.
Виктор Иванович, как всегда, с милой иронией, что уже не ждал, что «старика все бросили», что «из Михайловского и любимого Голубова от Прасковьи Александровны Осиповой и от Зизи опять ни слова». И всё ослеплял вспышкой, всё щёлкал, снимал, как все последние годы, всё подряд («потом сбрасываю на диски и время от времени открываю и вспоминаю вас всех и радуюсь»).
И уже стол с картошечкой, домашними колбасками, варениками с ежевикой и грушевой самогонкой. И разговоры, новости, приветы…
Пришел поздороваться сын писателя Михаил Михайлович. В свои семьдесят четыре крепкий, сильный, сразу располагающий, умный с тонкой и ясной мыслью и твёрдым знанием мира (я уж потом узнАю, что он по образованию биолог, а по аспирантуре философ, но и не зная, увидел бы по стати ума).
Илья Ильич всё норовил свернуть на рыбалку, ради которой больше всего и ехал. А Михаил Михайлович только вздыхал: «Рыба теперь не та. Да и Дон не тот».
Я тут же вспомню, как В. Н. Крупин когда-то говорил мне после встречи с В. И. Лихоносовым, что тот тоже то и дело вздыхал: «Теперь Тамань не та…».
И Крупину так и хотелось начать рассказ о поездке к Виктору Ивановичу «Теперь Тамань не та…». Александр Михайлович весело посмеивался над отцом: «Ну, известное дело – и дни были дольше, и небо синЕе».
И потом в эти два дня, что провели в Вёшенской, мы будем часто видеть улыбку младшего над светлой печалью старшего. В этом будет нежность и чуть заметное снисхождение молодости, потому что она всегда уверена, что её мир единственно реален и разумен, а вздохи стариков – только тайная печаль по ушедшей молодости.
Ну, и конечно, расспросы Виктора Ивановича и Алёши о Ясной, о нынешних «Писательских встречах» – что да как там? Оба не раз были участниками, и интерес был не праздный. Ну и, конечно, в разговорах и Толстой, и власть, и проблемы до небес.
«Дон тихий». Худ. Борис Щербаков.
И в полночь, чуть живые, мы выходим под низкие звёзды на Дон. Он тут рядом за углом, почти не читаемый во тьме, будто притаившийся и неожиданно уютный.
Странно, что при словах «Тихий Дон», несмотря на слово «тихий», отчего-то видится простор, покойная сила и даль, хотя Шолохов писал его здесь и именно вот этот.
Значит, ширина реки держится не берегами, а дыханием истории, её горячей трагической силой, её мучительной властью и волей, которые раздвигают берега до неба.
Утром, конечно, лечу купаться, пока роса и туман, пока подымается солнце. И убеждаюсь, что точно – Дон тут не «батюшка», а милая русская река всякого детства – от холода утра особенно тёплый. И выхожу уже с чувством родства и молодой радости, которую всегда приносит утреннее купание. А уж на столе опять вареники с вишней и чай на травах, и здешние груши и виноград. И уже Александру Михайловичу не терпится показать нам свои владения.
Музей в центре станицы, в соседстве с храмом Михаила Архангела. После войны храм, давно обращённый в склад, по настойчивости Михаила Александровича Шолохова возвращён церкви. Благо, станичники уберегли иконы.
И с той поры и при хрущёвских «наездах» (в прямом смысле – он не раз бывал здесь – и в нынешнем злом иносказании) не закрывался, за что, верно, небесный покровитель Михаила Александровича удерживает над станицей свой огненный меч и станица живёт спокойно и крепко, как-то с первого взгляда уверенно и надёжно. ДОма люди живут, а не в нашем общем прочерке, только притворяющемся жизнью.
М. А. Шолохов на рыбалке, р. Хопер. 50-е гг.
Алёша Варламов чуть сдержит слёзы, видя девчонок в коричневых платьицах и белых фартучках, которые бегут в приходскую школу при храме, осеняя себя крестным знамением. А я только с улыбкой показываю ему на колледж (а как же – хуже всех, что ли?) напротив, где ребята-пятиклассники на скамеечке обстоятельно курят перед первым звонком. Но они и курят как-то по-казачьи спокойно, так что, кажется, и говорят о видах на урожай, о конях, о последнем «круге» и наказном атамане.
Музей неожиданно оказывается продолжением улицы бытом и дыханием. Ага, значит, здесь всегда было так. И то, что вчера было только книжным знанием, легко делается плотью, словно книги возвращаются в полноту жизни, растворяются в ней и тихий Дон за окном тоже кажется живой цитатой, иллюстрацией своего великого книжного отражения.
Впервые я слушаю, как читает финал «Тихого Дона» Михаил Александрович – с непередаваемой простотой, выстраданной любовью и живым волнением, когда Григорий сбившимся голосом окликает сына и мгновение молчит, удерживая слёзы. Сына зовут Миша и я невольно оглядываюсь на Михал Михалыча, как он слушает, словно это именно его окликает сейчас отец, и перехватываю видно всегда настигающее его при этом чтении волнение повторяющейся встречи.
Мы услышим и чтение «Поднятой целины». И это тоже будет мужественно просто и высоко, горестно и сильно, так что школьное твое знание вдруг смутится – ту ли ты книгу читал и то ли там понял.
О «Поднятой целине» здесь и говорят не так, как мы обыкновенно, – не «пОднятая», а непременно «поднЯтая» и я вдруг чувствую, что это разные слова. Будто в «пОднятой» ещё слышно движение и развитие, а в «поднЯтой» уже устойчивость и окончательность.
То ли я давно не видел литературных музеев, то ли оттого, что в этом история почти современная и частью по крестьянскому моему происхождению ведомая и мне, но я с какой-то горячей остротой чувствую плоть рождения и «Дона», и «Целины».
Рукописи, быт, живые вещи, улица, соседство сына и внука писателя, которые бережно, без ревности поддерживают друг друга в рассказе, втягивают в самую середину работы, так что к Нобелевскому залу ты подходишь с покойной усталостью. Будто сам всё написал и это тебе надо шить фрак для церемонии и думать только, где найти портного, где занять для этого денег, да как не оконфузиться перед королём. Ну, и на всякий случай записать адресок подсказанного лауреату финского портного и «примерить» и фрак, и зал Стокгольмской ратуши.
Ансамбль «Православный Дон» на «Шолоховской весне» в станице Вёшенской.
Потом мы фотографируем внука рядом с бюстом деда. Никак не устоишь – так они замечательно похожи высотой лба и ясной открытостью лица – и выходим уже в наливающийся совершенным летним жаром день, на площадь с бедным Лениным, который стоит к площади спиной, смотря на любезное его сердцу здание Администрации. Говорят, он пробовал повернуться к площади, но тогда смотрел на храм, чего вынести не мог и однажды опять отворотился – с Администрацией ему как-то спокойнее.
Ну, раз он к нам спиной, то и мы к нему тоже – торопимся в первый вёшенский дом Михаила Александровича, где была написана третья часть «Тихого Дона» и первая – «Поднятой целины».
Виктор Иванович неустанно снимает стол, чернильницу, фотографии по стенам, взглядывает в окно, пробивается сквозь музей к живому быту.
Алёша ухватывает книги на столе, на подоконнике: торопится открыть – что читалось? И тоже как будто смотрит сквозь вещи туда, в тридцатые – он пишет сейчас Платонова и ему всё подсказка.
После жары дня отрадно оказаться в кухне внизу с её земляным полом, холодной печью, ухватами и сковородниками, с детства родными чугунами и кринками. А заглянешь за занавеску на печи – там лежанка под половиками, как у тебя в детстве. Забрался бы, задёрнул эту занавеску – и ищи тебя, коли зима, вьюга, когда носу не высунешь. И хочешь – возьми книжку да читай, пока не сморишься до счастливых детских снов. Только он уж тут не ребёнок, тут уж его слава огромна и печка разве только после зимней усталой охоты.
Памятник М. Шолохову центре станицы в соседстве с храмом Михаила Архангела.
А нам уж надо в Народный дом, на встречу с читателями – раз приехали. Там Виктор Иванович старательно и любяще прочитает воспоминания о своём первом приезде в Вёшенскую сорок лет назад. Алёша Варламов расскажет о своих Булгакове и Пришвине, Алексее Толстом и Платонове.
А мне от Михал Михалыча достанется вопрос: «Правда ли, что Виктор Петрович Астафьев говорил, что избавит нас от соцреализма только смерть Шолохова, и звал её, эту смерть?» Храни вас Бог от таких вопросов и от времени, когда один художник может сказать о другом неподъёмные слова.
Мне остаётся только ответить, что Виктор Петрович высоко чтил «Тихий Дон», слыша его боль и страдание, и не переносил «Поднятой целины», потому что не видел в коллективизации ничего, кроме гибели и зла, и не мог простить в сердце своём даже попытки иного взгляда и иной правды.
Хотя я думаю, что если бы он прочитал в книге Михал Михалыча «Об отце» главу «О культе», он увидел бы и горькую горечь «Поднятой целины», и жёсткое сознание обречённости. Но Виктор Петрович и самой-то «Целины» не мог до конца дочитать от злой боли и всё затмевающего воспоминания о выселении овсянских мужиков и о их бедовании и смерти на мёртвых землях ссылки.
Памятник Тихому Дону на берегу Дона в станице Вёшенская.
Я и выйдя после встречи не скоро мог успокоить сердце. Спустился к Дону, к горячей, молодой, почти бесстыдной в своей открытой плотской жадности скульптурной композиции, где Аксинья и в бронзе пылает лицом от наехавшего на неё Григория. Вечер и тишина, кажется, на минуту усмиряют и их, а уж ночью сюда к ним лучше не приходи.
Уже поздно, под звёздами приедет Владимир Ильич Толстой, в мечтах, как и старший брат, о донской рыбалке. Однако и назавтра мы будем летать по усадьбам.
Сначала в станицу Каргинскую, где Шолохов провёл школьные годы, где женился, где родилась его первая дочь Светлана, чья люлька ещё уютно качается на верёвках, если нечаянно (или нарочно, пока никто не видит) задеть её – и, кажется, помнит редкие минуты тишины, в которой Михаил Александрович, притенив лампу, писал свои полные крови и огня «Донские рассказы», сразу сделавшие его имя известным.
А уж потом доехали и до хутора Кружилинского, где Михаил Александрович родился. Так, задом наперёд, сложился наш путь. И пока обедали да разглядывали на базу всякую живность, то уж рисковали не увидеть главного дома Михаила Александровича, где он прожил годы славы и где умер от рака – мужественно и твёрдо, как умеют умирать русские писатели с пушкинской поры, и где лёг у себя в саду под тяжёлый камень дожидаться, пока не упокоится рядом и великая его спутница Мария Петровна.
Так что до желанной-то рыбалки за Лебяжьим яром добрались уж чуть не затемно. Фарта не было. Хотя Михал Михалыч приготовил и снасти, и прикорм самым наилучшим образом, хотя я бултыхался в мутной воде, вытаскивая из тины ракушки для насадки со всей старательностью, и натаскал довольно. Но лещи переменили расписание на утреннее и упорно отказывались клевать, а то, что ухватывалось за крючок, тотчас отправлялось обратно, как отправляются нерадивые дети, чтобы привести родителей. Что тут скажешь. Только повторишь за Михал Михалычем себе в утешение и оправдание: «Теперь Дон не тот», – чтобы услышать за спиной тихий смех Александра Михалыча и его улыбчивое «Вот ра-а-аньше…»
И я опять и опять сквозь пламя костра вглядывался в них обоих – сына и внука Михаила Александровича Шолохова – и не мог нарадоваться счастливому свету, в котором они живут, никому ничего не доказывая, а живо наследуя генетику своего отца и деда.
И тем лучше и вернее всего подтверждая, что русская литература ещё не забыла себя, что мы можем избегаться за агрессивными новостями, которые торопятся утвердить себя, а кровь и память будут жить своей жизнью.
Памятник Донским казакам в Донской степи.
И по счастливым лицам Виктора Ивановича и Ильи Ильича, Владимира Ильича и Алёши Варламова без труда увижу, что, слава Богу, мы ещё не все сдались опустевшему слову, а ещё помним речь реки и звёзд, молчание спящих во тьме станиц и перешёптывание ветра.
И, слава Богу, ещё слышим тихое дыхание лошадей, всплеск смеющейся над нами рыбы и улыбаемся мерцанию далёких фар наших соперников, которые надеются быть удачливее нас.
Завтра я сяду перечитывать Шолохова. Я нашёл завалившийся за историю, как за отжившую мебель, камертон и, отряхнув пыль, слышу его молодой и чистый звук.
Значит, завтра меня ждёт живая, никуда не девшаяся сила, счастье и страдание родной русской и советской, советской литературы.
Вёшенская – Псков
В материале использованы фотографии с сайта Государственного музея-заповедника М. А. Шолохова.
http://file-rf.ru/analitics/901